Фараон. Болеслав Прус

«Все это красиво, — думал он, — но еще красивее была бы мебель из чистого золота и кувшины из драгоценного камня».

Взгляд его невольно упал в тот угол, где стояла статуя, скрытая под богато вышитым покрывалом.

Он заметил, что фигура вздыхает.

«Вздыхай себе, вздыхай», — подумал он, беря в руки кадильницу, чтобы возжечь благовония перед статуей Амона.

«Благой это бог, — продолжал он размышлять. — Он ценит достоинства мудрецов, даже босых, и воздает им по заслугам. Какое чудное поместье подарил он мне. Правда, я тоже почтил его, написав его имя на двери той мазанки. И как хорошо я ему подсчитал, сколько он может получить куриных яиц за семь куропаток. Правы были мои наставники, когда твердили, что мудрость отверзает даже уста богов».

Он опять посмотрел в угол. Покрытая вуалью фигура снова вздохнула.

«Хотел бы я знать, — подумал писец, — почему это мой друг Амон запретил мне прикасаться к этой статуе. Конечно, за такое поместье он имел право поставить мне свои условия, хотя я с ним так не поступил бы. Если весь дворец принадлежит мне, если я могу пользоваться всем, что здесь есть, то почему мне нельзя к этому даже прикоснуться?.. Амон сказал: нельзя прикасаться, но ведь взглянуть-то можно?»

Он подошел к статуе, осторожно снял покрывало, посмотрел… Что-то очень красивое! Как будто юноша, однако не юноша… Волосы длинные, до колен, черты лица мелкие, и взор, полный очарования.

— Что ты такое? — спросил он.

— Я женщина, — ответила ему она голосом столь нежным, что он проник в его сердце, словно финикийский кинжал.

«Женщина? — подумал писец. — Этому меня не учили в жреческой школе… Женщина!..» — повторил он.

— А что это у тебя здесь?

— Глаза.

— Глаза? Что же ты видишь этими глазами, которые могут растаять от первого луча?

— А у меня глаза не для того, чтобы я ими смотрела, а чтобы ты в них смотрел, — ответила женщина.

«Странные глаза», — сказал про себя писец, пройдясь по комнате.

Он опять остановился перед ней и спросил:

— А это что у тебя?

— Это мой рот.

— О боги! Да ведь ты же умрешь с голоду! Разве таким крошечным ртом можно наесться досыта!

— Мой рот не для того, чтобы есть, — ответила женщина, — а для того, чтобы ты целовал мои губы.

— Целовал? — повторил писец. — Этому меня тоже в жреческой школе не учили. А это что у тебя?

— Это мои ручки.

— Ручки! Хорошо, что ты не сказала «руки». Такими руками ты ничего не сделаешь, даже овцу не подоишь.

— Мои ручки не для работы…

— Как и твои, Кама, — прибавил наследник, играя тонкой рукой жрицы.

— А для чего же они, такие руки? — с удивлением спросил писец, перебирая ее пальцы.

— Чтобы обнимать тебя за шею, — сказала женщина.

— Ты хочешь сказать: «хватать за шею»! — закричал испуганный писец, которого жрецы всегда хватали за шею, когда хотели высечь.

— Нет, не хватать, — сказала женщина, — а так…»

— И обвила руками, — продолжал Рамсес, — его шею, вот так… (И он обвил руками жрицы свою шею.) А потом прижала его к своей груди, вот так… (И прижался к Каме.)

— Что ты делаешь, господин, — прошептала Кама, — ведь это для меня смерть!

— Не пугайся, — ответил он, — я показываю тебе только, что делала та статуя с писцом.

«Вдруг задрожала земля, дворец исчез, исчезли собаки, лошади и рабы, холм, покрытый виноградником, превратился в голую скалу, оливковые деревья — в тернии, а пшеница — в песок…

Писец, очнувшись в объятиях возлюбленной, понял, что он такой же нищий, каким был вчера, когда шел по дороге. Но он не пожалел о своем богатстве. У него была женщина, которая любила его и ласкала…»

— Значит, все исчезло, а она осталась? — наивно воскликнула Кама.

— Милосердный Амон оставил ее ему в утешение, — ответил Рамсес.

— О, Амон милостив только к писцам! Но каков же смысл этого рассказа?

— Угадай. Ты ведь слышала, от чего отказался бедный писец за поцелуй женщины.

— Но от трона он бы не отказался!

— Кто знает! Если бы его очень просили об этом… — страстно прошептал Рамсес.

— О нет! — воскликнула Кама, вырываясь из его объятий. — От трона пусть он не отказывается, иначе что останется от его обещаний Финикии?

Они долго-долго глядели друг другу в глаза. И вдруг Рамсес почувствовал, как у него защемило сердце и растаяла в нем какая-то частица любви к Каме: не страсть — страсть осталась, — а уважение, доверие.